Псевдоканцлер

Часть I. Крепость.

Часть первая

КРЕПОСТЬ

1846 год, зима и ранняя весна. Санк-Петербург

1.

Январским промозглым временем, под вечер, старый смотритель Алексеевского равелина Петропавловской крепости господин Яблонский склонился в три погибели над замочной скважиной цейхгаузной двери. С напрягом, усердствуя, но все без толку ворочал туда, сюда заржавленным ключом.

Вконец притомился, разогнулся, плюнул:

- Тьфу, бедствие!.. Замок, видать, ржа проела… Давай-ка подсвечник, я подержу. – С этими словами отобрал у инвалидного солдата свечку, отступил в сторону. - А ты, ну-ка, попробуй!..

Замок, вследствие долгого неупотребления в крепостной сырости, и впрямь подпортился. Несметно годков утекло невскою водицею с тех пор, как в последний раз цейхгауз был замкнут без надобности размыкать его, потому что в арестанстком отделении цейхгауза сохранялось платье всего единственного в равелине содержающегося, означенного в деле под фамилией Бекетова, - имущество, позабытое, как видно, до самого завершения дней узника – кончины его здесь, в крепости. А новых мятежей и, следственно, поступлений сюда очередных бунтовщиков, слава Создателю, в текущее царствование не предвидится. Бравый государь же, думал Яблонский, всех нас переживет…

Насчет означенного крепостного старожителя резонно предполагалось и местным начальством, и стражею, что он точно уж обречен доживать в равелине безвылазно и так и сгинуть в рутине тут, под не поймешь, каким именем. Грех его был особо тяжкий, конечно, но отчего, тем не менее, присуждено означенному прозябать не в руднике сибирском и не в остроге, либо в берлоге ссылочной, не в кавказском войске под пулями непокорных горцев, - про все про это знают силы небесные и государь император, да живут догадками комендант и смотритель, но у тех, по должности, языки на привязи.

А он вот, возьми, да выживи.

Еще и дождался перемены участи милостью царской!..

Огрузшая, обшитая железным покоробленным листом дверь цейзгауза поддалась наконец инвалидным усилиям. Стала, страшно скрипя, растворяться. И смотритель с облегчением выдохнул, вернул свечку обратно солдату, зашел внутрь и тотчас полной грудью хватил отравных испарений от плесневелой прелины.

- Прими свечу выше, дурак! – севшим враз голосом приказал солдату.

Инвалид поднял подсвечник вровень со смотрительским ухом. Огонек трепыхнулся, хотел погаснуть, но уцелел, остался светить.

Смотритель пригляделся и охнул, не сдержав испуга. Одежда секретного государева пленника вся, как есть, в чем заарестовывали болезного еще тогда, под новый 1826-ой год, - белье, костюм и пальто, сапоги и шляпа, - наволгла зеленой зловонной сыростью.

- Батюшки, светы, все сгинуло!

Открывшейся разрухой старик до слез расстроился. Тоскуя, протащил руку повдоль смердящей, лежалой кучи. И – словно по локоть окунулся в могильный холод.

Вообще говоря, какой-либо пропастиной крепостного смотрителя удивить вряд ли возможно. Изо дня в день и год за годом дышит он угрюмым настоем несвободы, пропитывает грудь свою смешанным духом отсырелого камня, несвежего тряпья, да немытого, больного арестантского тела, подвальным запахом мышей и крысиного отродья, и сожигаемого в утлых плошках конопляного масла, и человеческих выделений, и капусты, дурно сквашенной и скверно сваренной… Но тут и смотритель впал в изумление. Закашлялся – до слез, до выкрика.

Вылез в коридор – отдышаться.

Дернул на себя свечу, и руку ему тотчас прижгло оплавленным, горячим воском.

Кивнул инвалиду:

- Чего стоишь истуканом, уставился? Разбирай, дурень, имущество!

Но мертвое тряпье, ясное дело, и под негнущимися солдатскими пальцами ползло, делалось черным прахом.

Сраженный этакой напастью, усердный смотритель совсем запечалился.

Согласно уставу Петропавловской крепости, в случае выдворения отсюда арестанта, неважно, по какой причине - еще живого, либо уже отошедшего в иной, лучший мир, - все здешнее – халат и ночной колпак, и туфли войлочные, панталоны, исподнее белье, - хоть бы и сносилось дотла, до полной ветхости, а все равно должно отбираться, оставаться в крепости. Арестанту, пережившему заточение, его собственное имущество ( и платье, и иное достояние) выдается по описи.

А ежели оно непригодно – то как?..

Вот и задумаешься: голым, что ли, теперь выпускать несчастного в места сибирские, хладные, весьма отдаленные?.. Да пусть бы и в тощем арестантском рубище отправлять его – когда б дозволялось, - так разве довезут в те гиблые тундры целым и сохранным недужного, состаренного в крепости, до крайности изможденного человека?

У смотрителя совесть не на месте: по-христиански ли, по-божески будет отсылать душу трепетну в худых ремках на черные бураны, на стужу лютую?

Ну, как поступить, на что отважиться?..

Расстроенным, в полнейшем сокрушении, переступил порог коменданттской квартиры милосердный смотритель господин Яблонский.

И, вместе с ним, услыхав доклад о плачевном событии, комендант крепости господин Скобелев, тоже престарелый воин, однако лишь недавно произведенный в генералы от инфантерии, а до того плац-майор, немало посожалел об участи удаляемого от них арестанта, означенного под фамилией Бекетов, мирного в поведении, здоровьем слабого.

Дослушав Яблонского, генерал полез в затылок.

- Чего-то, милый мой, надобно измысливать, пока не поздно.

Уже давно оба начальника подспудно испытывали стеснение при встрече с арестантом, на ком лежала свинцовая печать государевой разгневанной беспощадности. Хоть бы уж прибрался к одному концу, что ли, так нет же, оказался живучим до беспредельности. А нынешние случившиеся перемены нежданные – как ему обсказывать, как объясняться?..

Если разбираться, то, по сути, все они старились друг подле друга, свыклись один с одним почти по-родственному, как только и бывает в строгих тюрьмах, где узники сидят на долгих сроках, а стража тоже не часто меняется, - но все-таки самым застарелым среди всех был арестант, водворенный в крепость прежде их обоих, а нынче уже человек конченный, тогда как они себя за таковых, конечно, никак не считали.

Старость делает людей сентиментальными, и постепенно оба почтенных господина стали все тяжелее переносить тоскующие взоры арестанта, означенного Бекетовым.

Двадцатилетнее безвылазное пребывание в смрадной комнате размерами десять шагов длины на шесть ширины высосало из их подопечного живую силу.

А смерти ему с неба все не послано…

- Шибко плохой стал, - вздохнул смотритель. – Прямо-таки на глазах истаивает.

- Помрет у нас после царского указа, - грех на душу положим. Пойдем-ка к нему, братец Яблонский.

В нумер к арестанту, означенному Бекетовым, заходили гуськом. Вперед себя впустили инвалидного солдата с подсвечником. Комендант тянулся за смотрителем, как бы прикрылся Яблонским. Двое стояли молча, а генерал с порога бухнул:

- Хотели вас одеть в прежнее ваше. Так нет ведь, родненький! Платье изгнило.

Смиренный узник подслеповато щурился на свечку. Он, видимо, совсем худо понимал, с чем к нему пожаловали. Однако, в меру сил и утешать принялся доброго к нему Скобелева. Доброго дедушку Скобелева… Получалось, правда, нескладно: за двадцать последних лет, замкнутых под ключом в одиночестве, членораздельная речь у него превратилась в невнятицу, многие слова подзабылись, бормотание изо рта вылетало тихое, едва разбираемое.

Все же словеса его они кое-как уясняли. И вот что выходило: ему, по-хорошему, требуется еще год, дабы подготовиться к дальнейшему проживанию вне стен крепости. Надо осматриваться на воле, определять для себя путь на будущее.

Такое решение отдаляло бы и их заботу – имущество арестантское пусть бы и дальше пропадало в цейзгаузе, а там недолго и неизбежному случиться, прости Господи…

- Экая штука – год! – вырвалось у Яблонского. – Еще дожить надо…

И генерал – о том же:

- Что верно, то верно, любезнейший. И как только подобные помыслы вам в головку приходят? Знали бы какое раздолье в равелине на вас выпадает – обретаетесь у нас под крылышком один-одинешенек на все помещение. Ценить должны государеву милость… Сами, поди, не чаяли, что доведется выбраться на свет божий, а вот, как удостоились монаршьего благоволения, так и уходить раздумали. А нам каково расставаться с вами? Прямо по сердцу режете… Уж вы извольте собираться в дорожку, пожалуйста. Насчет платья негодного – утешим. Как-нибудь соберем… Помаленьку-с…

Комендант крепости заверял не наобум Лазаря. У него в уме, кажется, начал созревать некий план, и, похоже, что дельный.

Арестант немощной ладошкой ласково поглаживал генерала по мундирному обшлагу. Пробовал улыбнуться, но и про то забыл, как делается. Вдруг задрожал, ноги подогнулись. Опустился на дубовый стул. Утих. Лысеющая большая голова свесилась на грудь, длинная, вся поседелая, давно не чесаная борода закручивалась мелким кольчиком.

Внезано коменданту почудилсоь, будто он сам взамен арестанта вынужденно водворен в пятом нумере Алексеевского равелина, оказывается там на замок заперт, и отныне до самого второго пришествия Господа нашего Иисуса Христа пребудет в ничегонеделанье, без вида человеческого облика, и целый мир для него навеки воплотится в дураковатом солдатике инвалидной команды, обязанном по регламенту наблюдать узника через дверное оконце, да совершать уборку в комнате, да приносить и подавать ему, секретному, в окошко же, кипяток да щи, да кашицу со снетками, да краюху аржаного, с отрубями, грубого хлеба.

Ужас обуял, но скоро отхлынул.

Свят, свят, свят, да пронесет нас чаша сия…

А в пятом нумере, на подоконнике, растресканном и щербатом, накапливались с прошедшего 1844-го года иждивением благодетельного графа Алексея Федоровича Орлова выписанные для арестанта в крепость русские журналы и газеты. Их нынешний обладатель, ослабевший и вялый, с порченным зрением, лелеял свое богатство – читал и перечитывал, с разбором и неспешно, к тому же, продляя удовольствие, пересматривал многократно целыми абазацами, а то и страницами. Листы разрезал черенком ложки – ножик, даже и костяной, ему не полагается. Набиралась, таким образом, изрядная груда газетных листов и журнальных книжек, накиданных у окна, как попадя.

Наружное зарешеченное окно, забеленное, как везде в арестантских комнатах, на две трети масляной краской, - с тем, чтобы заточенному человеку из внешнего мира ничего не открывалось, - задерживало солнечные лучи, и оттого листы в постоянном сумраке топорщились и раздувались, точно живые, а между страниц прошуршивали шалые, большие тараканы.

Всю вечность, проведенную здесь, ему для чтения выдавалась одна только Библия.

Единственную просьбу удовлетворили, с ведома государя, - дозволили штудировать священное писание, напечатанное на разных языках. А к тому присовокупили лексиконы, пользуясь коими, он сверял тексты. И довелось ему, по собственному счету, прочитать от доски до доски Вечную Книгу не менее ста раз.

Прежде порядок соблюдался такой, дабы все подаваемое для прочтения размещалось на столике. Ныне же все, что поступает печатного, - дозволенное свыше, от его сиятельства графа Орлова, - на столике уже не помещается, скидывается на подоконник, и оттого строгий облик нумера пятого несколько нарушился . И коменданту, и смотрителю на это приходится закрывать глаза, коли сам граф распорядился.

Яблонский пособирал в кучку газетки, разложил по стопкам книжоночки, один корешок прилаживая к другому. И все размышлял: правильно ли на театрах показывают – чтоб зло пресечь, собрать все книги, да и сжечь. Вот человек – жизнью, можно сказать, поплатился, начитавшись всякой ереси, а все не унимается – читает…

Но разве можно книги, все, все, собрать, да и сжечь? Никакой печки не хватит. А ежели распалить огонь на улице, то какой костерище получится? До самого неба… Книг-то ведь вон сколько наворочено, и, что ни день, сочинители не унимаются, типографы печатают новые и новые, у нас и за границей… Тут бы распорядиться иначе – его бы, Яблонского власть, так всех сочинителей собрал у себя в тихой обители, развел по нумерам, замкнул порознь, оставил им перьев, подливал бы чернильцев, бумагу, разумеется, выдавал по счету, листами, тут уж не обессудьте, бумага дорогая, - вот и сидели бы себе славненько, вот и пописывали б себе на здоровье! А все, господа, что сочинить изволите, отдавайте на проверку мне да генералу Скобелеву, и через нас графу Орлову, а из графских рук отобранные писания проследуют к самому государю императору Николаю Павловичу. И больше никому…

Вот как размечтался старый человек, да на пустом месте. Качнул головой в унынии: какой только ерунды на театрах ни показывают…

Инвалид посвечивал, смирно стоял в нумере, по уставу, ничего не касался.

Его превосходительство генерал Иван Никитич Скобелев – в силу занимаемой должности и особого доверия высшего руководства – был одним из самых осведомленных чиновников империи. Но, зная много, помалкивал, и только верного Яблонского посвящал в некоторые важные служебные тайны. К примеру, сообщил ему переданное от предшествующего коменданта крепости генерала Сукина сведение о подлинной фамилии обитателя нумера пятого, означенного в формуляре личного дела, как секретный Бекетов. И еще о том, что арестант отсечен от чтения (кроме Библии) по личному указанию государя.

И вот тем же государем милостиво назначена ссылка.

- Как думаешь, что случилось? – спросил комендант у смотрителя. – Или у нас государь сменился, или начальник Третьего отделения иначе все понимает…

- Моего ли ума дело, ваше превосходительство, - отвечал смотритель. – Время прошло. И царское сердце смягчается…

- Да, полноте, прошло ли время? – усомнился генерал Скобелев.

Но на том и умолк.

В позапрошлом году скончался его сиятельство граф Александр Христофорович Бенкендорф. Тюрьма и ее комендант оставались под управлением господина министра внутренних дел, однако судьба политического узника по-прежнему находилась под рукою главы Третьего отделения, то есть непосредственно в распоряжении государя.

Главным начальником Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии государь император определил своего старинного, с великокняжеской юности, друга графа Алексея Федоровича Орлова.

Комендант был полностью удовлетворен теперешним начальником.

Ибо кому попало службу не доверяют.

Но и осведомленный о многом комендант видел, тем не менее, не полную картину. Означенной контролирующей службе пока еще не хватало всеохватности, и граф Алексей Федорович, доверенный товарищ царя, в прежние годы воодушевлял Бенкедорфа, заступался за него перед императором в трудные моменты неизбежных в таком трудноподнимаемом предприятии просчетов и провалов.

Все-таки Бенкендорф в глазах коменданта проигрывал.

Наблюдать приходилось и то, о чем даже верному псу Яблонскому знать ни под каким видом не полагалось. Покойный граф Александр Христофорович в августейшей приемной зале, где доводилось присутствовать и позванному туда бывшему плац-майору, стушевывался перед заходом в кабинет к императору – хоть бы по три, хоть по шесть раз на дню - всегда неизменно бледнел и крестился. Даром, что был из наиприближенных к его величеству царедворцев, облеченный высочайшим доверием командующий главной царской квартирой, да еще и в ознакомительных поездках государя по России сиживал с ним в одной карете. Защититель августейшего семейства, а вот - робеет…

Такое положение касалось и службы. Как бы там ни было, комендант ценил доверительность графа – по первости внимание Бенкендорфа достигало секретного арестанта, спрашивал о нем при докладах. С течением времени вопросы как-то сами собой прекратились.

Из разрозненных, в разное время брошенных фраз и пояснений графа Александра Христофоровича, звучавших как оправдания, генерал Скобелев смог сложить некоторую мозаику, и, казалось ему, уяснял, почему арестант, поименованный не своей фамилией, передан ему в полное распоряжение до скончания века, такого тоскливого…

В восемьсот двадцать восьмом году секретный арестант бил головой стену, старался повредить себя до смерти, кричал и шибко бранился в адрес государя. Приносимый обед отставлял в сторону не притронувшись. Уложенный связанным на кровать, слабел. Донесли графу, тот государю. Прибыл для освидетельствования арестанта лейб-медик двора Николай Федорович Арендт, долго выслушивал, выстукивал грудь больного, в конце осмотра признал его впадающим в помрачение рассудка. Тогда-то император и высказал Бенкендорфу свое повеление: поскольку поврежденный разумом преступник в каторгу отправляться не должен, то пусть-ка, ради его же блага, пребывает под сенью крепости – впредь до полного просветления ума… Так что граф Александр Христофорович, давно, со времен процесса предугадавший подлиные причины особой высочайшей немилости к данному преступнику, спрятал глубоко свое мнение и принял последнее государево объяснение за единственно верную версию.

С тех пор граф Бенкендорф, имея много случаев убедиться, что высочайший патрон не забывчив, избегал подступать к нему с лишними напоминаниями о странной участи этого арестанта.

Да и в самом деле, что такое был для графа Бенкендорфа так называемый Бекетов? Поверженный и сломленный противник, затравленная жертва эспланады Петропавловской крепости, пылинка отшумевшей бури, не более того…

И совсем иное дело граф Алексей Федорович Орлов, побочный отпрыск семьи, сыгравшей выдающуюся роль в доставлении престола Великой императрице Екатерине Алексеевне, бабушке ныне благополучного царствующего монарха. Здесь близость к императорской фамилии выходила уже не столько служебная, сколько едва ли не родственная.

Графу Алексею Федоровичу при представлении грозному императору не надобно ни бледнеть, ни креститься.

Комендант Петропавловской крепости ожидал возможной перемены положения пленника при новом начальнике, но уж не такой значительной. Как хочешь, поминай, зачем понадобилось службе убирать арестанта с глаз долой, загоняя в Сибирь. Но никто не собирался никому докладывать, что да почему.

Не нашего ума дело? Ну, так и ладно.

И все прикосновенные к секретности, от коменданта, смотрителя, до рядовых стражников, были немы, как рыбы.